22.11.2024

Изображение сгенерировано нейросетью

(Диалог).

I.

Два собеседника случайно сошлись в столовой столичной гостиницы и, разговорившись, вспомнили, что они когда-то встречались, лет больше десяти назад. 

Один уже успел приобрести обличье «старца»; другой был человек только «пожилой». 

В столовой по случаю кануна Нового года было совсем пусто.

Собеседники немного засиделись за кофе. И их беседы никто не слышал, кроме того официанта, который им прислуживал.

Им обоим надо было ехать попозднее встречать Новый год: одному – в знакомое семейство, другому – в клуб.

Невольно они перешли на новогоднюю тему.

И их настроение, несмотря на большую разницу лет, звучало совершенно в унисон.

Оба были обломки той «земщины», которая теперь находится в такой повсеместной опале.

– Нам с вами, – начал старик, – было бы жутко поднять бокал и приветствовать Новый год, если бы мы сидели за новогодним ужином. 

– А, ведь, придется чокаться и вам, и мне! 

– Вам ещё можно сохранять некоторые иллюзии…

– Какие? 

– Вы можете надеяться хотя бы на то, что через икс времени все-таки же произойдет что-нибудь… 

– Ха-ха! Надежда на какую-нибудь катастрофу? Вот к чему мы все приведены! 

– Катастрофа или реакция, сверху или снизу, но надежда все-таки в вас может жить… А мы уже сдаем последний экзамен, и как не жадничай, дальше известной цифры годов не пойдешь, особенно, если взять среднюю цифру долговечности русских интеллигентов…

Помолчав, старик улыбнулся и продолжал: 

– Ведь, и нас с вами зачисляют в разряд интеллигенции; а это слово делается теперь почти зазорным…

– Почему? 

– Такая теперь полоса! Если не зазорным, то явно не насмешливым выражением. У нас в губернии бойкие бабёнки, жёны разных успокоителей, не иначе произносят это слово, как с резким звуком «х»: не «интеллигенция», а «интеллихенция». И это издевательство показывает вам, до какой степени в нынешних российских патриотах вымерло сознание того, что больше всего делает нашу с вами жизнь прямо невыносимой! 

– Что же это? – заинтересованно спросил второй собеседник.

– Циническое попирание всего того, что общество, еще не выродившееся в конец, считает своими неотъемлемыми правами, а превыше всего – презрительное недоверие к тому, что мы с вами, наивные земские люди, считаем самыми умеренными запросами и упованиями. Не правда ли, что и термин «земский человек» также захватан грязными руками, как и слово «интеллигент»? 


II.

– Знаете что, – начал опять старик, допивая свой кофе, – мне вот сию минуту пришла на ум двойная формула, для двух полюсов русской жизни, из самой мрачной полосы старого московского государства… «Земщина и опричина»…

– Как это верно! – возбужденно вскричал второй собеседник. – Земщина и опричина.

– Разве те, кто теперь мудрит над нами, не та же опричина? Но с той обидной разницей, что тогда, в XVI веке Русь разделилась на две половины, и та, какую назвали «земщиной», как бы предоставлена была самой себе. Ее, правда, отрезали, как опальную область, но все-таки же оставили ей некоторое подобие самоуправления.

– Нам теперь хотя бы подобие! 

– И это подобие было все-таки гораздо более похоже на земское дело, чем то, как хозяйничают теперешние заправилы уезда и губернии. Старик полузакрыл глаза и грустно усмехнулся.

– Знаете… мне просто иной раз не верится, что я, говорящий с вами в эту минуту был когда-то… как вы думаете – кем? 

– Мировым судьей? 

– И в судьях побывал, но позднее; а начал свою службу посредником. Да, посредником, совсем юнцом, прямо со студенческой скамьи. 

– Мировым посредником?! – почти изумленно вскричал второй собеседник.

– Ведь, это звание кажется теперь, чем-то чуть ли не чуть не ископаемым! Много ли нас? Самый престарелый, тот… яснополянский мудрец, сошел в могилу в прошлом году. Остались только вот такие, как я, попавшие в посредники совсем юными… Да и самому-то себе всё это представляется точно во сне. И когда это было? В ту полосу нашей внутренней политики, когда не было ещё никакого представительства, да и самое земство ещё не существовало.

– А жилось лучше? 

– И сравнивать смешно! До сих пор делается, вдруг светло на душе, когда вспомнишь про то, прямо сказать, героическое время…

– Но и тогда, ведь, в нашем сословии было немало таких милашек, какие теперь, почуяв, откуда повеял ветер, так задрали головы? 

– Были, и даже в достаточном количестве. Но те, кто пошел в посредники «за совесть» и мужественно стал между народом и недавними рабовладельцами, были сильны сознанием того, что эти рабовладельцы нас не одолеют. И с таким же чувством мы потом превратились в мировых судей и в земских хозяев уезда и губернии… Но зачем все это вспоминать? 

Он повел головой и слегка ударил кулаком по столу.

– Разве нам снилось тогда, до чего мы доживем через пятьдесят лет после 19-го февраля 1861 года, с какими итогами мы с вами будем готовиться к встрече Нового – и какого! – года, – года столетней национальной годовщины нашего общенародного освобождения от «двунадесяти язык»? 

Старик, воскликнув это, оглянулся кругом.


III.

Столовая оставалась все такой же пустой.

Им обоим не хотелось уходить. Они чувствовали, что там, на новогодних ужинах, неловко будет заводить беседу в том же тоне. 

– Что меня сокрушает, – начал опять старик после маленькой паузы, – это молодежь… Я не хочу произносить ей приговоров, я её теперь плохо знаю, и нашему брату, ближайшему кандидату в Елисейские поля, очень трудно было бы заново сближаться с нею. Да и много ли ее видишь в наших захолустьях, – а в столицах я давно не живу. Но все-таки постоянно читаю о ней, не перестаю думать о ней и болеть за нее сердцем. Какова бы она ни была, первый  вопрос: куда ей само уйти от давления того, чем она окружена во всех сферах и слоях общества? 

– Вы попадаете в самую суть!.. Ваш вопрос уже заключает в себе и ответ, – вдумчиво заметил, точно про себя, второй собеседник. – Именно: куда ей уйти от воздействия того, что теперь окрашивает нашу общественность в такой жуткий колорит?.. Я – более городской житель и сам отец. Мои два сына и одна дочь кончают теперь: те – в высших заведениях, эта – на курсах. Но если говорить начистоту, не одного меня удручает то, что мы, родители, не можем войти в душу наших детей… 

– Неужели? У меня уже нет никого; я не могу судить об этом по личному опыту; но ту же ноту слышу я и в том, что в последнее время читаю в невесёлых итогах отцов и матерей, попадающих в печать.

– Это и есть наш скорбный крик, и в нём сидит тяжкое сознание как бы собственной вины. Выходит так, что мы, родители, не сумели сохранить связь с внутренним «я» наших детей и, в конце концов, добились их полного душевного отчуждения от нас.

– Не вы в этом виноваты, – горячо возразил старик, – а то, что теперь всех нас, и самых запоздалых в прошлом веке, давит и возмущает…

Войдите вы в кожу любого юнца… Что же удивительного в том, что он вступает в жизнь без всякого идеала? Откуда он его возьмет? Он видит, как дух засилья и человеконенавистничества царит повсюду, как все, что было для нас с вами святого, попирается бесстыдно и безнаказанно! И если он создаёт себе высший культ из своего собственного «я», если он хочет только искать всяких наслаждений, то он всё-таки может сказать: «Я не ругаюсь в палате, как хулиган, я стараюсь быть во всем джентльменом. Чего же вы больше требуете от меня? О чём же мне сокрушаться? О вашей пресловутой «земщины», когда «опричина» гуляет по всему необозримому пространству моего отечества?» 

– Печальные оправдания, – выговорил со вздохом отец, только что принесший свою скорбную исповедь.


IV.

– Опричина! – глухо воскликнул старик. – Какое ужасное слово, и как оно глубоко символично для настоящего момента. Везде и во всём она кажет свою маску или, как московские люди той эпохи называли, «харю». То, что творцы лживого «успокоения» выделывают теперь свое удовольствие, то мы видим и в психике всех тех, кто хочет ещё жить, кто бьётся из-за того, чтобы ему не только уцелеть, но и стоять в своих глазах выше обывателя, которого он огулом презирает. Разве это холодящее отчуждение всех от всех не есть та же самая «опричина»? «Нет у меня никакой связи с тем, чем живут все эти двуногие. Я – один, и я – «единственный»; ничего, кроме вожделений и исканий моего «я», признавать я не желаю! Всё – «опричь меня», и я сам – «опричь всего», что лежит там, где-то, «в черте оседлости» какой-то там старомодной земщины!».

– Другими словами, да здравствует анархия… 

– Позвольте, – живо возразил старик. – В анархии, как в доктрине, кроется всё-таки какой-то догмат, вера в то, что если всё разрушить разом, то на обломках ненавистного ветхого здания теперешней культуры создастся «по щучьему велению» нечто прекрасное, и люди мгновенно станут чем-то вроде ангелов.

– Ха-ха!.. В роде этого…

– Но как бы ни велико было такое заблуждение, на иную оценку все-таки же это – вера, за которую люди могут идти на добровольную гибель. А теперь должен просачиваться во всякую молодую душу полный индифферентизм! Ни добра, ни зла, ни жертвы, ни подвига, а только культ своего драгоценного «я». Вы, как отец, страдаете, наверное, от этого сильнее, чем я, которому пора уже смотреть на всё, что вокруг творится, с неизбежным холодом. А всё ещё, как видите, не хочется играть роль египетской мумии. И поверьте, – он протянул руку через стол своему собеседнику, – я сердечно соболезную вашим горьким итогам не простого наблюдателя со стороны, а отца, сознающего своё бессилие создать душевную связь со своими чадами! 

– Да, вы глубоко правы! Лучше какое угодно искреннее заблуждение, чем полное равнодушие и то бесстыдное жуирство, которое принимает теперь такие пошлые или озорные формы. Куда вы ни пойдёте, везде вы наталкиваетесь на какое-то издевательство над жизнью, гаерство в зрелищах, бездушное ухарство в «прожигании» жизни, на фоне бесконечной вереницы добровольных смертей, в которых молодежь бросает кому-то свой вызов… А «опричина» может только радоваться. Ведь, она от всего себя отрезала и знает, что «земщина» доведена до нравственного паралича и может на свободе «показывать кукиш в кармане»! 

Оба тихо рассмеялись. 

П.Боборыкин.


Добавить комментарий