Воспоминания А.Ф. Кони. – Великий Князь инкогнито в тюрьмах. – Переливание крови из живого человека. – Сватовство Екатерины Павловны. – Катковский гипноз. – Начальник цензуры М. Соловьев в роли защитника тещ. – Каракозовская неделя. – Досужая г-жа Виницкая у занятого Тургенева. – Российские синекуры. – Великие князья на провинциальном бале. – Прижизненный гроб.
Если в литературе мемуаров сейчас есть явление заметное и отрадное, то это – печатающиеся в «Русской Старине» воспоминания сенатора А.Ф. Кони. Первая большая книга «Воспоминаний», где талантливый писатель и юрист отдает дань доброй памяти Достоевскому, Вл. Соловьеву, Горбунову, Кавелину, Спасовичу, – давно стала украшением библиотек любителей этого жанра. Кажется, сейчас уже достаточно материала для второго тома, который по яркости и интересу ничем не уступал бы первому.
Кони – настоящий литературный талант, оставшийся для литературы, как его ни относила судьба в сторону науки и службы. Уйти из нее для этого человека было бы уходом от призвания.
Вечером своей жизни Кони как-то полнее отдается этому призванию, временами затянувшемуся. Он точно торопится «дописать» «еще одно последнее сказание» о жизни своей, которая была полна красок, переливов, интереснейших встреч, великолепных дружб (Толстой, Тургенев, Соловьев, Достоевский…), замечательных соприкосновений с великими и высокими, наконец, просто богата собственною глубокою и чуткою впечатлительностью.
Читая теперь эти воспоминания, приуроченные к его судебной карьере, но часто расплескивающиеся шире, видишь с ясностью, что было бы прямо несчастием, если бы этот огромный жизненный опыт и эта содержательная жизнь ушли, не оставив следа на человеческой памяти. Раскрыв странички «Воспоминаний судебного деятеля» («Русская Старина», январь), не отрываешься от них до конца.
В новых отрывках очень интересны строки, посвященные петербургским местам заключения 70-х гг., с которыми, между прочим, Кони, тогдашнему прокурору, довелось знакомить Великого Князя Сергея Александровича.
– Мы, – рассказывает Кони, – выезжали обыкновенно часов в 10 утра. Оставив экипаж где-нибудь за ближайшим углом, мы шли пешком, и В. Князь являлся в эти помещения как частный человек. Как нарочно, я посетил многие петербургские тюрьмы незадолго перед этим с Достоевским, поэтому мой приход в сопровождении молодого офицера не возбуждал никаких вопросов. В одном месте, впрочем, моего спутника узнали. Это было в Литовском замке. Дежурный часовой признал В. Князя, ударил в колокол, вся команда выбежала и выстроилась, и офицер, приложив руку к чешуе каски, стал рапортовать Сергею Александровичу.
«Вся эта церемония, а затем уже неизбежное представление тюремного персонала В. Князю заняли минут десять или четверть часа, и когда мы пошли по коридорам тюремного замка, предшествуемые на некотором расстоянии озабоченной суетой, то все оказалось в образцовом порядке, который увеличивался пропорционально времени, проводимому нами в здании насильственного гостеприимства. В отдаленных камерах арестанты оказались в новых халатах, и пахло уксусом, налитым на горячие плитки. А когда я в кухне потребовал «пробу», то она оказалась по вкусу и приготовлению, несомненно, принесенною из бракоразводного трактира «Роза», дававшего в своих номерах приют мужьям, проделывавшим комедию, необходимую для получения развода».
А вот эпизод эксплуатации арестанта для рискованного опыта медицинской науки, свидетелем какого пришлось быть А.Ф-чу.
– Один врач, фамилии которого не помню, изобретатель нового способа переливания человеческой крови, просил разрешения произвести такой опыт над двумя арестантами, выразившими на то свое согласие. Для присутствования при этом опыте приехали морской министра Милютин со своим высоким и стройным адъютантом, – в красивой белой фуражке, присвоенной гвардейской тяжелой кавалерии, – французский военный агент Гальяр и другие лица.
«Пациенты лежали на двух поставленных рядом постелях, между которыми был зачем-то помещен огромный таз с водою. Доктор просил не говорить громко и не развлекать пациентов, предупредив, что всякий испуг может повлечь за собою гибельные последствия. Затем он вскрыл у обоих вены и вставил в них трубочки, соединенные гуттаперчевым каналом с краном и с какими-то сложными приспособлениями.
И мы все, при воцарившемся глубоком молчании, увидели, как кровь здоровенного краснощекого парня, решившегося подвергнуться опыту, стала явственно вздувать сосуды малокровного и истощенного арестанта и как мало-помалу оживился его взгляд и щеки стали покрываться легким румянцем. Но вдруг раздался треск, что-то задребезжало, зазвенело и тяжело рухнуло среди нас. Пациенты вздрогнули и встревожились, доктор испуганным и быстрым движением закрыл кран и какие-то клапаны. Опыт не был доведен до конца. Оказалось, что спутник военного министра, изящный ротмистр, не мог перенести зрелища переливаемой крови и упал в обморок на пол, разбив при падении какие-то кувшины, а белая его фуражка плавно и медленно поплыла в обширном тазу…».
Обходя тюрьмы инкогнито, Великий Князь рисковал иногда увидеть российскую действительность слишком откровенной. Однажды, при осмотре Коломенской части ни пристава, ни смотрителя не оказалось в здании. Пришлось их поджидать на крыльце. Мимо посетителей двое городовых провели мертвецки-пьяного мужика. Кони предложил пойти за ними, чтобы увидеть, как у нас обращаются с пьяными, и что такое представляют камеры для вытрезвления.
– Отворив на дворе дверь в отвратительную и вонючую комнату нижнего этажа, мы застали пьяного лежащим на спине и бессмысленно мычащим, а над ним наклонившимся одного из городовых, который неистово тер и дергал ему уши, что составляло, будто бы, испытанное средство против бесчувственного опьянения. Другой городовой с философским спокойствием стоял у низенького окна, заявив мне, делая вид, что не замечает офицера: «А вам, господин, здесь быть не полагается».
Вскоре явился пристав, энергичный майор, и повел гостей в камеры арестантов и школу. Великий Князь соблюдал инкогнито. На некоторые его вопросы пристав, чувствуя себя старшим в чине, отвечал довольно небрежно и свысока. Дорогой он спросил Кони, исполнить ли просьбу офицера, желающего посмотреть мастерские внизу.
– Да, господин пристав, покажите, – ответил Кони, – и знаете ли, что: будьте немного полюбезнее с этим офицером; он, конечно, чином ниже вас, но я сообщу вам по секрету, что это сын Государя Императора.
Бедный майор чуть не свалился кубарем с лестницы.
В дневнике статс-секретаря Г. Вилламова (1807 г.) останавливают внимание страницы, рассказывающие о едва ли многим известном придворном проекте выдачи великой княжны Екатерины Павловны (той, руки которой Талейран просил для Наполеона) за овдовевшего австрийского императора Франца I.
Русской императрице этот план нравился, и она сообщила проект свой в одном из писем Государю. И решилась написать лично императору Францу, считая себя старшей в его родне и думая вести это дело, как семейное. Письмо было передано кн. Куракину, уезжавшему на пост посла в Вену. Тот предварительно должен был показать письмо Государю.
Государь указал императрице на лета императора Франца, и что он больной, нечистоплотный и т.д.
На эти слова великая княгиня Екатерина отвечала : «Он не стар, так как ему 38 лет; если он грязен, – она его вымоет, а если он болен, – то выздоровеет».
Скоро возникло и новое осложнение: брат императора Франца был женат на сестре Екатерины Павловны. Обратились к митрополиту, тот дал совершенно успокаивающий ответ. Дело, однако, как известно, расстроилось.
«Дневник академика В.П. Безобразова» («Русск. Стар.»), человека очень близкого ко Двору в 80-х годах, проливает свет на роль Каткова и на тот гипноз, каким было окружено его имя в придворных сферах и в представлении самого Александра III.
Патриот, в хорошем смысле этого слова, Безобразов был до глубины души возмущен мнимопатриотическою ролью московского диктатора реакции.
– Всего тягостнее, – пишет Безобразов, – роль Каткова. Он опять приехал сюда, чтобы ворочать делами. Очень серьезно высокостоящие люди говорят по поводу всякого слуха и всякого назначения: «Этого нельзя, этот человек будет неприятен Каткову», или наоборот, и т.д. Это – puissance occulte, ужасающая, и если бы этот человек был благороден, а у него нет другого mobile’a, кроме страсти к властолюбию! Все министры даже и его партии оскорблены, но ничего не могут сделать, так крепки отношения Каткова к Государю. Он открыто ругается и над правительством, и над министрами. Всего любопытнее, что все невыносимое положение основано на недоразумении. Государь не имеет никакой лично привязанности к Каткову: он его слишком мало и недавно знает, но он видит независимого выразителя мыслей России, неподкупный орган общественного мнения. И считает своим долгом его слушать, любя Россию и не веря министрам. Он просто не знает, что Катков самый ненавистный и наименее популярный в России человек, а его приверженцы – крошечная кучка людей. Несмотря на это положение и на необычайный талант Каткова, у «Моск. Вед.» наименее подписчиков из всех газет, и никто не решается объяснить это Государю и освободить его от этого заблуждения. Он ни с кем не говорит, кроме министров!».
Если бы это рассказывал не сам бывший цензор (Ан. Егоров, «Страницы из годов моей жизни», «Русск. Стар.»), то трудно было бы поверить анекдотическому случаю, связанному с именем недавней грозы печати, – М.П. Соловьева, ставленника Победоносцева, взлетевшего на ответственнейший пост начальника по делам печати из неведомых делопроизводителей военного министерства.
– Вся наружность покойного Соловьева, – повествует Егоров, – не выражала ничего привлекательного: коротко остриженный, седой, весь бритый… Его косой глаз дал повод Черниговцу сказать в эпиграмме на него:
Не составляет и вопроса,
Что на печать он смотрит косо!
Пригласив меня сесть и задав мне несколько банальных вопросов и положении цензурного дела в Одессе, он вдруг обратился ко мне с неожиданным вопросом, как я предполагаю ехать в Одессу – прямо или через Москву? На ответ мой, он, словно обрадовавшись, сказал мне:
– И прекрасно! Я хочу поручить вам передать кое-что московскому цензурному комитету от моего имени.
– Слушаю-сь!
– Скажите им там, пожалуйста, чтобы они ничего не пропускали бранного о тещах. – Это подрывает семейные устои и вообще не годится… Так им и скажите от меня.
Я думал, что я ослышался, и когда он заметил, что физиономия моя выражает полное недоумение, он еще раз повторил то же. Ошеломленный, недоумевающий, одесский цензор счел, конечно, долгом передать поручение председателю московского цензурного комитета, Федорову. Тот тоже принял это за шутку. Егоров уверил его. Тогда Федоров предложил ему заявить об этом в комитет официально.
— Он перезнакомил меня с членами комитета и усадил подле себя. Торжественно, по его приглашению, я заявил о возложенном на меня высшею властью поручений. Нечего и говорить, что эффект заявления был сногшибательным: более сдержанные из цензоров уткнулись носом в стол, желая скрыть душивший их смех, другие, в том числе и будущий начальник наш князь Шаховский, бесцеремонно выразились гомерическим смехом.
Это уже что-то до такой степени классически нелепое, что даже и раскаявшемуся цензору (который, однако когда-то не гнушался своей юмористической службы) верится плохо.
Бывшая певица Мариинского театра, Оноре, восстановляет («Русск. Стар.») картину настроение русского общества в год каракозовского покушения.
Кто не видел того, что происходило тогда в Москве, не может представить настроение как общества, так и уличной толпы. Москва была потрясена до основания. Всем стало известно только 5-го апреля избавление Царя от грозившей опасности. С церквей раздавался неумолкаемый трезвон. Народ массами шёл с Замоскворечья, с Охотного ряда и с застав. Толпы встречались, пели гимн, все без шапок, весь день неистово кричали до поздней ночи. В театре, на афишах стояло: 5-го апреля, вечером, «Жизнь за царя»— 6-го утром, «Жизнь за царя» и т. д. вперед на несколько дней… У кассы происходили бурные сцены. Начало спектакля назначали через часом раньше обыкновенного. Перед началом публика требовала гимн,— повторяли без конца. Представление, по случаю бесконечных повторений гимна, затягивалось до поздней ночи, возвращались домой в 3 часа и позже. Был вечер, когда пели гимн 24 раза. Ходили самые разноречивые слухи о национальности преступника, называли упорно фамилию поляка Ольшевского, так что когда хористы выходили на сцену в русских костюмах, их восторженно приветствовали, но когда те же хористы являлись в латах и крылатых шлемах, их прогоняли со свистом, визгом и ужасным шиканьем в кулисы. Было сделано распоряжение не препятствовать манифестациям, в каких бы видах и размерах они не выражались.
В воспоминаниях известной писательницы А.А. Винницкой о П.Л. Лаврове («Историч. Вестн.», январь) есть характерная страничка о встрече автора, тогда молоденькой девушки с Тургеневым в Париже. Стареющая теперь писательница сама себя сечет, передавая типичную сценку извода знаменитости, которой некогда, посетительницей, которая некуда девать времени.
— Тургенев что-то писал, но,— рассказывает Винницкая,— мне так хотелось в тот день говорить с ним и хоть о чём-нибудь, по-русски говорить (!). И, рискуя рассердить его, я решилась ему помешать. Тихонько, несмело, я спросила его:
— Иван Сергеевич, отчего у вас такие густые волосы? Верещагин плешивый, а ваши волосы сохранились…
Он ответил мне терпеливо и обстоятельно, что для сбережения волос их следует ежедневно прочесывать частым гребнем, проводя им глубоко и крепко не менее двадцати раз. От притока крови к черепной коже усиливается питание волосных корней.
Я приняла это к сведению, немного помолчала и опять спросила:
— А помаду, какую вы употребляете? (!).
Он только посмотрел на меня, вздернув плечом и продолжал что-то писать.
— Простите, скучно мне, И.С., просто невыносимо сегодня, и в газетах ничего нет интересного (!). Поболтайте (!) со мной. Ведь, не часто и далеко не всем выпадает на долю знакомство с Тургеневым (!). Надо же мне использовать (!) то, за что придется расплачиваться. Ни протекции вашей и ни в чем вашей помощи мне не нужно, хочу только в настоящую минуту слышать вас, ваш тургеневский (!) русский язык.
— И, как нарочно, я не расположен болтать,— сказал он, глядя в бумагу. — Хочется мне записать тут… одну мысль.
— Ах, вы работаете?.. Сейчас уйду…
Однако, посетительница, и взявшись за шляпку, не ушла, и не прекратила своих вопросов, пока И.С. не сказал прямо:
— Да вы меня сбиваете. Вот, кажется, ошибка у меня… всё равно…
Немногие обладают способностью сечь себя с таким самоуслаждением!.. Флагеллянтка какая то!
К истории синекуры в России даёт иллюстрацию в «Ист. Вест.» бывший цензор Егоров. Вот судьбы председательского кресла в комитете иностранной цензуры, замещавшегося всегда лицами, имевшими связи и протекцию высших сферах. Так попал на эту должность Тютчев, дочь которого, фрейлина, играла видную роль при императрице, так попал на нее князь Вяземский, жена которого, гофмейстерина, пользовалась особенным уважением Александра II, так попал на нее и Майков, благодаря личному благорасположению к нему Александра III, и так попал на нее же и граф Муравьев, сын того, монумент которому воздвигнут в Вильне.
Всего печальнее здесь то, что трое первых. — сами по себе люди настоящей художественной ценности,— попали сюда не за эту ценность, а по милости удачно выбранных жен или счастливой случайности.
В «Русском Архиве» Б. Добровольский вспоминает мелочи из жизни императора Николая и его сыновей Михаила и Николая. Любопытен рассказ о своеволии великих князей, по юношеской пылкости своей нарушивших требования своего ментора, генерала Гоголева.
Государь приехал под г. Луцк на смотр и ждал детей. К удивлению его, великие князья замедлили. Напрасно посылались курьеры,— след августейших детей затерялся.
Прибыли они только в 10 ч. утра. Страшно рассерженный государь спросил ген. Гоголева: «Где вы пропадали?»… Оказалось, что проезжая каким-то селом, их высочество увидели ярко освещенной помещичий дом, услышали звуки оркестра и, вопреки всяким увещаниям генерала, потребовали, чтобы ямщики везли их в усадьбу. Представившись хозяевам, они приняли участие в танцах и пробыли на балу до 9 ч. утра.
Николай арестовал домашним арестом и великих князей, и их дядьку.
Конец царского осмотра ознаменовался такой подробностью. Во время прохождения полков по полю порхнул притаившийся заяц. Наследник-цесаревич Александр Николаевич пустился за ним вдогонку. Государь, смеясь, сказал: «Вот чудак!»
Маститый руководитель «Русск. Архива» делает к этому интересное примечание. Жуковский говорил, что он долго наблюдал за Александром Николаевичем, желая узнать, к чему у него страсть, и однажды на охоте заметил, наконец, как у него загорелись глаза.
А.С. Хомяков предлагал одному художнику написать картину счастья России: царя Федора Иоанновича, звонящего к вечерне; Алексея Михайловича — с соколом в руке; Елизавету Петровну — с бокалом венгерского и Александра Николаевича, стреляющего в медведя.
В воспоминаниях адмирала Д. Арсентьева (там же) характерна страничка о ген. Данилове, адъютанте Александра II. За несколько времени до смерти старик генерал позвал к себе гробовщика и заказал себе гроб по снятой с него мерке. Когда гроб был изготовлен и привезен, Данилову он показался коротким. – «Никак нет, – отвечал гробовщик, – не угодно ли лечь и примерить?» – «Дурак, я ещё не умер!»— крикнул Данилов и приказал отнести гроб к себе в сарай. Предварительно гроб пронесли по лестнице,— генерал хотел убедиться, что для гроба будет достаточно места. Через несколько дней он тихо умер.
Читатель вспомнит, что в гробе при жизни спал известный юрьевский архим. Фотий. Позднее завел себе при жизни гроб известный херсонский архиепископ Никанор. Но, уезжая из Уфы в Херсон, он продал его, боясь укоризн за саморекламированием.